– Стоять, – с трудом выговорил Кегля. – А то я не знаю, что инсульт. Или думаешь, нас в первый раз перекатывает?
– А как же Лизка? – развел руками Циркуль. – А яма, прореха у лавки? Там внизу, в прорехе, наша деревня! Точно-точно!
– Ремень возьми, – приказал Кегля половиной перекошенного лица. – Не понял, что ли? Ремень, говорю, возьми!
Циркуль растерянно опустился на колени, расстегнул ремень на впалом животе Кегли и вытянул его из-под отяжелевшего деда.
– А теперь застегни на себе, – приказал Кегля, задувая с помощью оттопыренной губы воздух себе на нос. – Застегнул? Туже, мать твою! Ну, пузат ты парень для своего возраста. Урезай рацион, урезай. А то вместо циркуля станешь пузырем на ходулях.
– Зачем это? – с недоумением прошептал Циркуль. – Даже если… ведь найдется другой держала? Мало ли отчего Лизка лопнула, вдруг она ненастоящая была?
– Тут все ненастоящие, – прошептал Кегля. – Почти все. Нет, настоящие, конечно, но не совсем. Сбой это, понимаешь? Понимаешь, мать твою?!
– Тебе нельзя кричать, – постарался успокоить деда Циркуль. – Сейчас я отнесу тебя в кровать…
– Отнеси, чего уж там, – скривил и вторую половину губы старик. – И чекушку мне налей. Вон, поллитровка у ножки стола.
– Тебе нельзя, – нахмурился Циркуль, сдерживая тошноту.
– Теперь мне все можно, – прохрипел Кегля. – Ты даже не представляешь себе, как мне теперь все можно. Да у меня этих инсультов… По молодости бабка твоя прибегала. А теперь вот… ты. Но теперь все будет не так.
– Только это не может быть сбоем, – прошептал Циркуль, опуская Кеглю на кровать и садясь рядом. – Это не игра. Есть доказательства, мы проходили в институте. Это все на самом деле. Это… аномалия. А никакой не разрыв… пространства.
– Вот, – тяжело поднял руку и ткнул в застарелый шрам Кегля. – Вот разрыв пространства. Развилка. Сдвоенность.
– Так там… – начал понимать Циркуль.
– Там все в порядке, – тяжело выдохнул Кегля. – Здесь не в порядке. Черти. Прорывы. Перекаты. И держалы, раздери их надвое. Да успокойся ты. И прорехи уже нет у лавки, и Лизка нарисовалась и катит свою тележку.
– Это еще почему? – не понял Циркуль.
– Потому что ты ремень на пузе затянул, – хмыкнул Кегля. – Да не боись, это не страшно. Это я лопнуть опасаюсь, потому как с головой не дружу, а тебе-то что? У тебя голова светлая. Почувствовал тошноту? Вот. А знаешь, сколько таких провалов было по всему шарику? А сколько Лизок или Дусек полопалось? То-то и оно. Побудь пока за меня. Ну хоть неделю. Ну, две. Ты можешь. Может, только ты и можешь.
– Ты чего? – вскочил на ноги и отступил на шаг Циркуль. – Ты чего, всю землю, что ли, держишь?
– Всю землю? – усмехнулся Кегля. – Бери выше. Ты можешь. Только ты и можешь.
– Ничего не понимаю, – замотал головой Циркуль. – Шестьдесят лет назад тебя саданула ногой моя бабка. Затем начались перекаты, всякая другая дребедень, появились держалы, все как-то успокоилось, но у тебя шрам на лбу, и бабка моя говорит, что «тебе отказу не было»? А теперь я в твоем ремне, и ты мне говоришь, что теперь все будет хорошо?
– Я тогда крепко приложился, – прошептал Кегля, ощупывая дрожащей рукой шрам. – Сознание потерял. На несколько дней. Вот все и раздвоилось. От удара. И я не тот стал, да и… Можно было склеить, и не такое склеивали, а что делать, если там Тамарка Воробьева обычная девка, а здесь красавица, что глаз не оторвать, да еще и беременная? А ведь при склейке чрезмерность во всякую пору в отсев идет. Ты хоть понимаешь, Димка, что это твоя мамка в отсев, ты сам – в отсев?
– Какой отсев? – закричал Циркуль. – Бабка говорит, что двадцать лет аборты делала! Ты же не двадцать лет без сознания лежал? И почему деда у меня нет?
– Можешь считать меня своим дедом, – хрипло цыкнул прорехой в зубах Кегля. – Хотя дело-то не кровное. Да и так ли это важно, если не сладилось у меня? Хотелось же по-людски, а вышло, как… по писанию. Двадцать лет абортов. Могла бы еще двадцать лет выскребаться. А колодец вычерпать она не пыталась?
– Ничего не понимаю, – опустил руки Циркуль.
– Она сама захотела, – прошептал Кегля, поманил пальцем Циркуля и выдохнул ему на ухо – Красавицей захотела стать. И чтоб никто не удивлялся. И чтоб… Я и сделал. Чего там делать-то было? Если человек изнутри красив, то и делать ничего не надо. Просто дать волю. И все. Я ж любил ее. А она… меня пяткой. Я же…
– Не слышу, – наклонился Циркуль.
– Бог я, – прошептал Кегля. – Был.
– Кто? – не понял Циркуль.
Старик дернулся еще раз и умер. И едва приметный шрам на его лбу тут же побагровел, налился кровью. Циркуль метнулся к комоду, схватил зеркальце и стал тыкать им в синюшные губы. Зеркальце блестело. Откуда-то накатили слезы, и Циркуль принялся тереть ладонями глаза, словно мог высушить влагу на подходе, и продолжал их тереть, пока не выбрался из темной избы под синее небо. Мимо калитки проехала хлебовозка. Циркуль вышел на дорогу и понял, что ямы возле лавки Маньки нет, и даже Лизка продолжает катить свою тачку.
– Аномалия, – успокоил себя Циркуль.
Кен Лю
Мор
(Перевод Ильи Суханова)
Мы с Мамой ловим в реке рыбу. Солнце почти село, и рыба как пьяная. Легкая добыча. Небо ярко-красное, и такой же оттенок у маминой кхожи: лучи закатного солнца разлиты по ней как кровь.
Внезапно с кочки, поросшей камышами, выронив длинную трубку со стеклянным концом, в воду падает крупный мужчина. Потом я понимаю, что он не полный – просто на нем толстая одежда, переходящая в стеклянную сферу вокруг головы.
Мама смотрит, как мужчина бьется в воде, словно рыба.
– Пойдем, Марни.
Но я не иду. Проходит минута, и человек уже почти не двигается. Он извивается, пытаясь достать до трубок на спине.
– Он не может дышать, – говорю я.
– Ты не можешь ему помочь, – отвечает Мама. – Воздух, вода – все здесь яд для таких, как он.
Я бросаюсь вперед, присаживаюсь рядом и смотрю на его лицо сквозь стекло. Лицо голое. У него нет кхожи. Он из Купола.
Его отвратительное лицо перекошено от страха.
Я протягиваю руки и распутываю трубки на его спине.
Жаль, что я потерял камеру. Танец отблесков костра на их блестящих телах не передать словами. Благородство пляшущих теней скрывает деформированные конечности, формы, вылизанные голодом, уродливые, изломанные фигуры. От этого зрелища у меня замирает сердце.
Спасшая меня девочка предлагает миску с едой. Кажется, это рыба. Я принимаю с благодарностью.
Достаю полевой набор для очистки и посыпаю еду наноботами. Они сконструированы так, что распадаются сразу же после того, как выполнят работу. Ничего общего с теми ужасными наноботами, которые вышли из-под контроля и превратили Землю в место, непригодное для жизни.
Боясь обидеть, поясняю:
– Специи.
Смотреть на нее – как глядеться в человекообразное зеркало. Вместо ее лица я вижу искаженное отражение своего. По неясным бугоркам и вмятинам этой сглаженной поверхности трудно прочитать эмоции, но, думаю, она озадачена.
– Мамошшк шкашшал, пищщ есст ядоффит, – произносит она, шипя и причмокивая. Я не виню ее за искаженные фонемы и охромевшую грамматику. Несчастным зараженным людям, вынужденным бороться за существование в этой глуши, явно не до стихов и не до философии. Она говорит: «Мама сказала, что эта пища – яд для тебя».
Я отвечаю:
– Со специями она безвредна.
Когда я выдавливаю очищенную еду в питательную трубку на боку шлема, лицо девочки, словно гладь пруда, покрывается рябью и мое отражение распадается на сотни цветных осколков.
Это улыбка.
Другие не доверяют человеку из Купола, так как он в своем костюме прятался около деревни.
Он говорит, что обитатели Купола боятся вас, потому что не понимают. Он хочет это изменить.
Мамин смех звучит как рокот воды, перекатывающейся по камням. Ее кхожа меняет текстуру, и отраженный свет разбивается на дрожащие изломанные лучи.